13:18 04.06.2018РУССКИЙ ВЕКВернуть на корабль современностиЛюдмила КолокольцеваБесславна участь народа, который переписывает историю в угоду политическим соображениям, стыдится своих святынь, предаёт нравственные идеалы. Бесплодна безоговорочная реабилитация уродливых фантомов прошлого, равно как нигилистическое сбрасывание всего великого «с корабля современности», чем так печально прославились мы в XX столетии, выступая под разными знамёнами и флагами.
Раскачивая маятник истории от тирании к вольнице и обратно, мы не хотим понять, что одна крайность — законорожденное детище другой, но обе далеки от золотой середины; что тиран-властитель сеет в народе страх, рождающий подлых предателей, доносителей, трусов, беспринципных приспособленцев, а попуститель-либерал, расшатывая устои державы, благословляет вседозволенность, распущенность, преступность. И только милость Господня хранит нас от падения в бездну, только благая десница Его подхватывает нас на краю.
После падения СССР сомнительного уровня знатоки, не особо утруждая себя, опрокинули историю. Их бредням, издаваемым миллионными тиражами, верят легко и охотно, тогда как серьёзных, глубоких учёных, истинных патриотов подвергают огульному критиканству, беззастенчивой клевете и грязнейшим наветам. Яркий пример — судьба трудов Н. Карамзина. Более 70 лет страна, изучавшая своё прошлое по методе Луначарского — как груз мёртвых знаний, изолганных фактов, получила возможность ощутить живое, трепетное биение пульса народной души, проступающее сквозь столетия. И что же?
Счастьем познать труды историка мы обязаны А. Смирнову, избравшему путеводной звездой слова Пушкина: «Историю русскую дóлжно будет преподавать по Карамзину. «История Государства Российского» есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека». Почему же, как в детской игре «Испорченный телефон», восхищение учёного российским историографом вызвало у иных читателей обратную реакцию? В борьбе с ветряными мельницами собственных домыслов Карамзина избрали «козлом отпущения», призвав к ответу за живые характеры исторических деятелей; за то, что он жил в своё время, общался с людьми своего круга; за то, что декабристы интерпретировали его слова как оправдание собственных заблуждений, а картины описанной им истории не вписываются в чьи-то грёзы. Но ведь Карамзин не делал историю — он воспроизводил её!
Какие же страшные преступления перед Богом, царём и Отечеством вменяются в грех человеку, посвятившему жизнь высокому служению?
«Карамзин был масоном» — и попробуй оспорь! Несомненно, масонство — явление антихристианское, богоборческое, чреватое страшными духовными последствиями для нераскаянных его адептов. Но у каждого века свои соблазны, свои духовные болезни. Увлечение масонством времён Карамзина можно с определённой долей условности (политика всё-таки не духовность) сравнить с революционным запалом в 1917-м, с демократическим духом в 1990-е. Как в любые сатанинские сети, в ложи масонов вели разные пути, и степень обольщения варьировала. «Масонская страница» в жизни Карамзина кратка: 16-летний отрок очарован обаянием университетского преподавателя И.Г. Шварца; 18-летний юноша попадает под влияние опытного «ловца душ» И. Тургенева, а затем, чувствуя призвание к литературе и просветительству, сходится с кружком Н. Новикова. Неустанная работа души, искренние поиски истины не остались бесплодны: в 1789 г. он покидает общество, что взрывает ненавистью бывших «братьев». Поведав впоследствии Н. Гречу о разрыве с ложей, он умолчит о том, что нависшая над ним угроза расправы погнала его в Европу. Негодующие «братья» долго будут чинить мелкие и крупные пакости, отравляя Карамзину жизнь: его обвинят в отсутствии учёности; представят шпионом, опасным для общества якобинцем, врагом самодержавия; его осмеют и обвинят в авторских амбициях, очернят в глазах близких ему людей. Издаваемый им журнал, который современники назовут вехой в истории литературы и журналистики, масоны встретят жёлчными комментариями. Ожесточённую критику они произнесут от лица публики, не смущаясь противоположностью её взглядов. Опасаясь арестов, они замыслят направить полицию по ложному следу, намеренно выставив Карамзина главным идеологом масонов и опасным мартинистом. Арест Новикова навлечёт тень и на Николая Ивановича, но Екатерина II, имея на руках подлинные его речи, убедится в благонамеренности их сочинителя. Однако расползающиеся, словно змеи, слухи будут жить своей подлой жизнью. По вступлении на престол Павла I масоны развернут кампанию по дискредитации Карамзина; ярость их достигнет предела при Александре I, когда писатель приступит к созданию «Истории». Самым усердным очернителем окажется П. Голенищев-Кутузов, ревностный масон, поднаторевший в наветах. Ф. Ростопчин даст ему хлёсткую характеристику: «Бывший полицейским шпионом в царствование Павла, человек глупый, низкий, обладающий всеми дурными свойствами грубого простонародья». Свирепый противник Карамзина, он напишет на него несколько грязных доносов, первый из них — Павлу I. Генерал-адъютант Ростопчин на вопрос царя о правдивости оговора ответит, что, хорошо зная Карамзина, не узнаёт «его в сём сочинении». — «Я ожидал этого, — произнесёт император, — ибо мне известен доноситель», — и бросит кляузу в камин. Когда Александр I высоко оценит заслуги Карамзина-историка, министр просвещения А. Разумовский получит пасквиль, где неприкрытая чёрная зависть сквозит в каждом слове. Навет о якобы шпионской деятельности Карамзина, отправленный Александру I, подорвёт здоровье историка. В 1816 г. судьба сведёт его со зложелателем в Петербурге. «Вот казнь злобы и душевной мерзости», — напишет Карамзин жене, зная о безуспешной попытке Кутузова передать А. Аракчееву очередной донос.
Обвиняя Карамзина в вольнодумстве, ему приписывают атеистические взгляды, игнорируя чудо спасения, наложившее на будущего историка неизгладимую печать. О нём трогательно повествует автобиографическая повесть «Рыцарь нашего времени»: выбежавший из лесу медведь бросился на юношу, успевшего в последний миг произнести имя Господа, и был убит внезапно разразившейся грозой. Доверие Промыслу Божьему, стойкость в горьких испытаниях, окрылённость навсегда станут определяющими жизнь Карамзина чертами характера. Он с малолетства приучит своих детей к искренней, сердечной молитве, и даже скворец, живущий в его доме, упоённо будет повторять пасхальное приветствие «Христос воскресе!».
Отношение Карамзина к «владыкам дум эпохи Просвещения» ясно видно в вышедших из-под его пера «Письмах русского путешественника»: «Я не поблагодарил бы судьбы, если бы она велела мне всегда жить с такими людьми… Где искать терпимости, если самые философы, самые просветители… оказывают столько ненависти к тем, которые думают не так, как они?». А ведь он отправился в Европу 22-летним юношей! Тогда просвещение ассоциировалось со словом «свет», и именно света искал будущий писатель-историк, странствуя по Европе, и именно сквозь эту призму смотрел на людей, встречавшихся ему. Смешно требовать от Карамзина знания IP-технологий — он дитя своего века, и воспринимать его следует в контексте той эпохи. Вольтер, впрочем, недолго занимал его сердце, тогда как Шлёцер, идол исторической науки, был последовательным адептом вольнодумца. И если Шлёцер вначале благоволил Французской революции, то Карамзин её категорически отвергал. Семилетним ребёнком пережил он нашествие Пугачёва; бунты жили в его сознании и подсознании как кровавый ужас, творимый безумной толпой, потерявшей человеческий облик, какой рисует он её в «Письмах русского путешественника». Никогда он не благословлял революцию.
«Карамзин не профессионал». Погодин объяснил, почему литератор, не будучи профессионалом, совершит чудо и поднимет историческую российскую науку на небывалую высоту: «Внутренний свет, полученный им от Бога, освещал пред ним всякую тьму». В «Историческом похвальном слове Карамзину» верно угадана духовность созданной им истории. Показав дерзость замысла в глазах Шлёцера, чуждого русскому духу, Погодин победоносно разит его утилитарный материалистический подход: «Но разве вероятнее был успех Суворову, когда он понёсся на измаильские стены или пошёл брать Прагу? Разве Петру после нарвского поражения вероятнее была Полтавская победа? Это дух всей русской истории, это дух всей русской жизни».
Эталоном, недосягаемым для Карамзина, называют Шлёцера. Кто же он? Сын, внук и правнук пасторов-протестантов, прибыв в Россию «на ловлю счастья и чинов», он помогал Миллеру, но вторые роли тяготили его. С трудом изъясняясь на русском языке, имея весьма смутные представления о русских исторических актах, он решил осчастливить российскую историю. Презрительно обозвав Татищева писарем, вралём и сказочником; аттестовав Ломоносова как «совершенного невежду»; предложив отправить в макулатуру сочинения Щербатова, очернив Байера и благодетеля Миллера, но не сомневаясь в собственной исключительности, Шлёцер взялся толковать летописи Нестора, заодно исправляя в них то, что противоречило его теории о происхождении русских от шведов. Не побрезговав присвоить мысли Татищева, он заявил о своих видах на труды Ломоносова, думая польстить учёному, но тот справедливо назвал сей демарш бесстыдством. В 1764 г., считая ниже своего достоинства быть ординарным академиком в России, Шлёцер решил, уехав в Германию, издать там выдержки из зарубежных исторических источников, содержащих сведения о России. При этом он заявил, что русской истории пока нет, но он, Шлёцер, может создать её, поэтому Российская академия наук обязана платить ему жалование. Самоуверенность часто находит поклонников, и Шлёцер не был исключением: надолго за ним закрепилась репутация, которую он для себя сочинил.
Ломоносов первым начал защищать от Шлёцера нашу науку. Русский самородок терял дар речи, видя, как он произвольно выводит русские слова из немецких корней, доказывая якобы норманнское происхождение Руси. Весьма метко охарактеризовал норманистов Ю. Венелин: «Что им понадобится, то и станет говорить Нестор!». Морошкин был убеждён, что у нас не будет истории, достойной русского народа, пока мы будем верить Шлёцеру. Иванов считал, что этот «неумолимый судья чужих ошибок», страдая «закоренелым недугом пристрастия, порою умышленно приводил ложные цитаты». Норманист А. Артемьев заметил, что Шлёцер, говоря о дикости славян, имел намерение их унизить. Немец Е. Классен констатировал, что Шлёцер либо слепец, либо злой клеветник. Многие, очень многие вдумчивые учёные критиковали Шлёцера.
Карамзин воспитывался в русском духе, в отличие от сверстников его круга, но ему припишут ненависть ко всему русскому и вольтерьянство, коим был заражён Шлёцер. При этом Шлёцера, с его моральной нечистоплотностью, некомпетентностью, беспримерной самовлюблённостью, назовут почтенным учёным, заслуживающим доверия, а Карамзина, с его истинно православным духом, любовью к истине, царю и Отечеству, с научной основательностью и честностью, — обманщиком, наглецом, распоясавшимся якобинцем. Шлёцеру припишут заслуги Карамзина, а Николая Михайловича станут порицать за пороки, верхоглядство и амбиции Шлёцера. И критиков ничуть не смутит, что трудами Шлёцера декабристы зачитывались так же охотно, как «Историей» Карамзина, делая из них столь же радикальные выводы, но Шлёцеру этого не поставят в упрёк.
«Может ли наука сочетаться с образностью?» — вопрошают критики. Некогда и М. Погодин, будучи историком по образованию, скептически отнёсся к замыслу Николая Михайловича. Впоследствии, изумлённый его самоотверженной работоспособностью, он с восхищением заметит, что со всех точек зрения «История» Карамзина безупречна. «Юристы, филологи, богословы — все должны начинать с него, ссылаться на него!»
«Как отделить научные данные от игры воображения?» Создавая «Марфу Посадницу», Карамзин позиционирует себя как литератор, а повесть — как вымысел, хотя и основанный на исторических фактах. Замыслив «Историю», он строго следует исторической правде и задачу видит в правдивом отборе, систематизации, облекая документальный материал в благозвучные формы.
«Говорят, автор «Истории» — Малиновский». «Смехотворнее обвинения придумать невозможно», — писал А. Смирнов, обличая клевету. Документы и факты заставляют недоумённо пожать плечами в ответ на столь нелепое заявление и вспомнить слова апостола Павла: «Глупых бабьих сплетен отвращайся». Последуем же совету Апостола.
«Автором «Истории» двигало честолюбие». Ещё юношей считает Карамзин славу пустой забавой, пагубной для души. Человеком, напрочь чуждым славолюбия, видели его современники.К моменту создания «Истории» он стал живым классиком и мог бы, не изнуряя себя титаническим трудом, пожинать заслуженные лавры. Прежде всего историка заботит слава царя и народа. Человек с цельным мировоззрением, он не разделял эти понятия, ибо даже антитезу жизнь–смерть рассматривал в едином контексте Божьего домостроения. «В мои весёлые светлые часы я всегда бываю ласков к мысли о смерти, мало заботясь о бессмертии авторском», — скажет он в 1825 г., словно подводя итоги жизни. Он писал сердцем, неравнодушным и любящим: «Читай историю несчастий рода человеческого, и если сердце твоё не обольётся кровию, оставь перо, или оно изобразит нам хладную мрачность души твоей». Он работал с азартом, со страстью, с увлечением. «Для душ, подобных вашей, чувство быть полезным Отечеству своему может иметь в теперешнее время над вами сильное влияние», — пишет Великая княгиня, утешая Карамзина, оплакивавшего смерть любимой дочери. Факты — неоспоримая вещь. Екатерина Павловна и Александр I предлагают ему весьма почётные должности. Будь он тщеславен или честолюбив, стал бы он тверским губернатором, министром народного просвещения, попечителем Московского университета. Красноречиво письмо историка, пожалованного Владимиром III степени: «Милость доброго Государя мне любезна, хотя лета и печальная опытность прохладили во мне все чувства мирской суетности». Искрений и естественный, он не нуждался в льстивых изъявлениях — звания историографа он добивался для доступа к госархивам, патриаршей и монастырским библиотекам. На издание «Истории» Карамзину предлагали и по 50, и по 100 тысяч, но он не брал, дабы избежать пристрастия. Серьёзные денежные трудности не вынудили его взять ни копейки даже у Александра: «Привязанность моя к императорской фамилии должна быть бескорыстна», — делится Карамзин с братом.Искренне трудившийся на благо Отечества, он был удивлён встречей, оказанной его «Истории»: «Наша публика почтила меня выше моего достоинства», — пишет он Дмитриеву.
«Кто ж восторгался его творением?» Легче сказать, кто не восхищался. Не обошлось без мелочных придирок борзописцев и хулы из уст иноплеменников, природа которой очевидна. Ответом Карамзина на критику была истинно христианская кротость. «История», написанная им, получила (правда, не сразу) высокую оценку А. Пушкина, много работавшего в архивах, тогда как М. Орлов, Н. Муравьёв, младшие Тургеневы и ряд других декабристов, напротив, резко критиковали Карамзина. Личная дружба с Никитой Муравьёвым не помешала им кардинально разойтись в оценке исторических событий. Известна их полемика по этому вопросу. М. Погодин смущённо вспоминал, как в 1828 г. поместил в издаваемом им «Московском вестнике» колкие замечания Арцыбашева, и многие сам факт размещения их сочли литературным преступлением. Погодина устыдило их возмущение. Императорская семья слушала Карамзина часами, нередко чтение затягивалось далеко за полночь. Получив напечатанную «Историю», Мария Фёдоровна растроганно и прочувствованно благодарит Карамзина, вспоминая, с каким удовольствием она слушала чтение фрагментов из неё, испытывая благодарность «за распространение знания отечественных наших славных происшествий, и особливо духа благочестия, твёрдости и мужества, показывающегося в словах и деяниях предков наших». И даже сдержанный в чувствах Аракчеев, слушая чтение, прослезится. Карамзин не раз читал свой труд перед канцлером Румянцевым и арзамасцами; в Обществе любителей древностей российских, в Торжественном собрании Академии, и везде чтение вызывало всплеск самосознания. Характерно чистосердечное признание Фёдора Толстого (Американца), личности безбрежной, о том, что, проглотив «Историю» единым духом, он только тогда уразумел, что значит слово «Отечество», и осознал, что у него Отечество есть! Даже Сперанский, несмотря на разногласия с Карамзиным, не скрывал восхищения. Надеюсь, трудно заподозрить Императора Николая I в намерении развалить, разложить страну и наводнить её вольнодумцами. Приязнь царя к историку, пенсион 50 000 рублей в год вместо прежних 2000, повеление поставить ему памятник — всё это знаки высокой оценки, данной Карамзину как создателю «Истории». Рескрипт, адресованный ему, гласил: «И за покойного Государя, знавшего на опыте вашу благородную, бескорыстную к нему привязанность, и за себя самого, и за Россию изъявляю вам признательность, которую вы заслуживаете и своею жизнию как гражданин, и своими трудами как писатель. Император Александр сказал вам: «Русский народ достоин знать свою историю». История, вами написанная, достойна русского народа». Там, где император Николай I увидел заслуги перед Богом, Царём и Отечеством, нынешние ревнители усмотрели крамолу и злонамеренное вредительство.
Критикуя историка за 9-й том «Истории», его противники почему-то умалчивают о томе 8-м, где как раз Иван Грозный и предстаёт как государственник, как собиратель русской земли, Самодержец и защитник Отечества. Позицию Карамзина критиковал митрополит Филарет. Но предметом разногласий была не личность царя, а вопрос о том, стоит ли говорить о теневых её сторонах. Историк не обошёл молчанием достоинства Грозного: редкую память, увлечение музыкой и пением, знание наизусть Библии, истории греческой и римской. Но немаловажная задача, считал Карамзин, — понять причину, вызвавшую всплеск доносительства и грубой лести в правление Ивана IV, с тем чтобы впредь не допустить повторения подобного, ибо духовная болезнь, раз возникнув, рецидивирует, если её не лечить. А «хитрил и мудрил, выпутываясь из трудностей», Карамзин именно потому, что понимал: половинчатая или усечённая правда есть ложь, но правда полная, с другой стороны, бывает соблазном для духовно незрелого человека. «Мне трудно решиться на издание 9-го тома: в нём ужасы, а цензурою моя совесть. Я говорил об этом с Государем: он не расположен мешать исторической откровенности, но меня что-то останавливает», — высказывал он свои сомнения И. Дмитриеву.
«Карамзин — противник самодержавия», и уж какими смертными грехами не наделяют его при этом! Тезис о его лицемерии так же нелеп, как и факт революционности. «Нет, Карамзин не льстил самодержавию; но, изучив русскую историю более всех, зная её лучше всех… он одобрял самодержавие по внутреннему своему убеждению, считая это правление спасительным для пользы и славы отечества», — говорил М. Погодин. Характерна тверская встреча Императора с историком, описанная В. Муравьёвым, биографом Карамзина: «Царь развивал свои любимые мысли о необходимости ограничения или даже упразднения самодержавия. Карамзин возражал». По просьбе Екатерины Павловны, не разделявшей прозападных взглядов своего брата и питавшей неприязнь к масону Сперанскому, который на первых порах оказывал сильное влияние на политику и взгляды царя, Карамзин, отложив свой исторический труд, пишет аналитическую записку, где предостерегает Александра от революционных преобразований и радикальных реформ, предлагавшихся Сперанским и вызывавшихглухое возмущение «в кулуарах». Император, как показалось Карамзину, холодно попрощался с ним, хотя позже Александр скажет И. Дмитриеву, что доволен знакомством с историографом. Ровно через год царь отставит Сперанского от дел и сошлёт в Нижний Новгород. Но даже в редкие минуты охлаждения Карамзин отзывается об Александре с почтением. И во всех письмах — бескрайняя нежность к монарху: «Сердце моё всегда влеклось к нему… люблю, уважаю его по внутреннему удостоверению в красоте его души…» — цитировать можно до бесконечности.
Во время войны с Наполеоном, пишет А. Смирнов, историк «верно понял смысл действий русских войск». Он точно оценит духовную природу войны и во многом окажется провидцем. Откуда же взяты беспочвенные тирады о его вмешательстве в стратегию войны? Письма Карамзина, датированные 1812 годом, равно и воспоминания современников рисуют его деятельным патриотом, который верил в Божий Промысл, в победу русского оружия; вдохновлял унывавших; перемогал свою и чужую растерянность; хлопотал о нуждавшихся в помощи; ободрял малодушных и рвался, несмотря на немолодые лета, в ополченцы. При пожаре Москвы погибли многие его рукописи и необходимая для труда библиотека, не осталось средств к жизни, но единственное, что высказывал он, — желание, «чтобы спаслась Россия». Страдая от невольной праздности в Нижнем Новгороде, куда забросила его война, похоронив малютку-сына, он смиряет себя: «Так угодно Богу!».
Лишь однажды Карамзин позволил себе вмешаться в политику — когда император объявил о намерении восстановить Польшу в прежних границах. Потрясённый, историк в душевном смятении излил свои мысли на бумаге, показывая пагубные последствия этого шага. Через 12 лет сама жизнь подтвердит его правоту. В тот же вечер Карамзин читал записи Александру. «Я пил у него чай в кабинете, и мы пробыли вместе… пять часов… На другой день я у него обедал, обедал ещё в Петербуге… но мы душой расстались, кажется, навеки», — эта записка, найденная в бумагах историка, воспроизводит сказанные тогда слова, безбожно искажённые переводом: «Государь! У вас много самолюбия… Мы все равны перед Богом. Что говорю я Вам, то сказал бы и Вашему отцу».Взорвавшись несогласием, Карамзин не охладел к царю навеки — дружба продолжалась. «В душе его было что-то ангельское», — это строки из письма историка П. Вяземскому. Воистину, «от избытка сердца говорят уста»! Одному из немногих в империи, Александр доверил Карамзину тайну престолонаследия. Встревоженный тяжёлой болезнью, поразившей историка в 1823 г., государь прислал к нему лучших своих врачей и ежедневно, приходя к чёрному ходу китайского домика, справлялся о здоровье друга, не скрывая волнения. Весной 1825 г. Карамзин высказывает тревогу о здоровье уехавшего в Варшаву императора: «Нога его всё ещё тревожит нас, и путешествие в такое время!». Письмо из польской столицы, адресованное историку, подписано: «Вас любящий Александр». Смерть царя станет для Карамзина ударом, от которого он не оправится. «Александра нет», — сколько невысказанной опустевшей души в этих обнажённых горем словах!
«Карамзин отказался писать дифирамб Императору». Глаза любви увидят в этом цельность и простоту: жизнь коротка; непозволительная роскошь распыляться на светскую суету и множащиеся соблазны. Ненависть поспешит обвинить историка в неуважении к Императорской фамилии, вольтерьянстве и просто наглости. Факты окажутся на стороне любви. «Я делаю всё что могу и совершенно почти отказался от света… и нередко лишаю себя удовольствия быть с моею любезною женою», — признавался Николай Михайлович в письме к брату. Карамзин «до такой степени углубился в свой предмет, преимущественно на первых порах, — вспоминал И. Дмитриев, — что сделался несносным даже для друзей своих». Карамзин был прям и прост, и слова его, шедшие от сердца, не были лукавы. «Я буду любить его, пока жив», — сердечный порыв, вырвавшийся у него в 1816 г., когда он увидел в Александре не венценосца, но живого человека, не угас со временем. Почести, оказываемые Карамзину царём, вызывали мрачную зависть у тех, кто льстиво заискивал у трона, а сердечная восторженность, неизменная спутница отзывов его о царе, порождала насмешки. «Карамзин теперь в отчаянии. Для него одно счастие — наслаждаться лицезрением нашего великодушного и благословенного монарха. А он путешествует!» — иронически сообщал Пушкину Дельвиг. Александр I по-домашнему захаживал в скромное жилище Карамзиных попить чаю и, часто выезжая из Царского Села, шёл к ним, словно за благословением. «Мы искренно и просто любим всю Царскую Фамилию», — в этом признании Дмитриеву историк весь как на ладони. Венценосная семья отвечала ему той же любовью: Мария Фёдоровна просила его являться к ней запросто, без приглашения; она произвела его дочерей во фрейлины, а присутствие Карамзина на выпускных экзаменах в Смольном институте считала честью для подопечных ей девиц. Единственного из посторонних, его пригласили на торжество, посвящённое юбилею её опекунской деятельности. В последнем письме историку императрица пишет: «Пока я жива, я не перестану благословлять ваше имя за то сочувствие, которое вы оказывали в самые тяжёлые дни моей жизни».
«Царская семья начала понимать, с кем она имеет дело». «Не забывайте старых своих друзей, в числе которых прошу щитать вам преданную Екатерину». Эти слова, завершающие письмо Великой княгини, которое Карамзин получил незадолго до её смерти, не представляют исключения в череде её писем историку.
«Карамзин боялся прослыть монархистом». В 1820 г. Александр I поручил комиссии Н. Новосильцова составить проект Конституции для России. Член комиссии князь П. Вяземский мечтал привлечь на свою сторону Карамзина, но тот неизменно охлаждал его. Пройдёт не один год, прежде чем Вяземский согласится с ним.
Карамзину вменяют в вину тлетворное влияние на юные умы и сердца, тогда как факты свидетельствуют обратное. Чрезмерное вольнодумство Пушкина, например, вызвало двухлетнее отчуждение Карамзина. В 1820 г., когда поэту грозила ссылка или заточение, историк вступился за него по просьбе Чаадаева, но в личной беседе уговаривал Пушкина «не писать противу правительства». Поэт обещал уняться, но ненадолго, о чём Карамзин поведал Вяземскому: «Если Пушкин и теперь не исправится, то будет чёртом ещё до отбытия своего в ад».
«Карамзин был в день восстания на Сенатской площади. Он бунтовщик!» — следующее «преступление», вменяемое ему в вину. Да, был, как и Милорадович. В таком случае почему не записать в декабристы и славного военачальника? Кто сказал, что Николай Михайлович вышел на Сенатскую площадь на стороне бунтовщиков? Пока гремели ружейные залпы, Мария Фёдоровна периодически посылала его из Зимнего Дворца на улицу, умоляя узнать, жив ли её сын. Другим свидетелям она не верила.
«Карамзин дружил с декабристами и не мог не сочувствовать их идеям». Мог, как это ни странно для современного человека. Да, он дорожил дружбой, и она для него была свята. Семейству Муравьёвых он был обязан многим: Михаил Никитич дал ему «зелёную улицу» как историку, писателю. Екатерина Фёдоровна была добрым ангелом-хранителем Карамзина:согретый лаской её любвеобильного сердца, он занимал огромную комнату в их гостеприимном доме, ему предоставили все условия для работы, он кормился с ними за одним столом… Несмотря на дружеские отношения с Никитой (который, кстати, тоже порвал с масонами и после женитьбы охладел к декабристскому движению), Карамзин сурово осудил мятеж: «Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов». Выбор из двух зол — испытание для души: осуждая взгляды Никиты и Александра, историк оказывался в роли неблагодарного и неверного друга; сочувствуя — изменял объективности. Он сделал духовный выбор. «Только ради Бога и дружбы не вступайтесь… за несчастных преступников, хотя и не равно виновных, но виновных по всемирному и вечному правосудию… Письма Никиты Муравьёва к жене и матери трогательны: он во всём винит свою слепую гордость, обрекая себя на казнь законную в муках совести», — пишет он П. Вяземскому. Не побоится Карамзин быть превратно понятым и новым государем, трезво оценивая духовное состояние современного ему общества. Объективность, которой следует поучиться…
«Если бы не милость монарха, кто знал бы его теперь?» Ответ на этот вопрос, хоть и риторический, содержит речь М. Погодина, произнесённая на открытии памятника историку, где перечислены заслуги Карамзина лишь за первых 15 лет. «Сколько трудов, сколько заслуг, которых достаточно было бы, чтобы прославить несколько писателей на всю жизнь, а для Карамзина это были только первоначальные опыты». Под этими словами подпишется любой, кому знакомо его творчество.
Карамзина нельзя рассматривать с позиций земного царства. Подход его к жизни, труду, отношениям был всегда духовен и потому оказался соблазном для людей, мысливших материальными категориями. Охладевший к внешнему и искавший внутреннего, он стал мишенью для осуждения. Там, где он ставил целью самоотверженное служение, они находили гордыню и непочтение; в отсутствии лести усматривали наглость; в добросовестности — шарлатанство; в искании правды им виделась ложь. Так продолжается, увы, и поныне. Сердце, пылавшее любовью к Отечеству; умноженные самоотверженным творчеством таланты, дарованные Богом; титанический труд, всецело посвящённый людям, неблагодарные потомки, вырвав из контекста жизни, судьбы, времени, брезгливо выбросят на помойку истории как «дар напрасный, дар случайный». Как знать, не придётся ли нам лет через 100–200 услышать суровый приговор грядущих поколений о том, что мы, потомки дедов, свергнувших последнего царя, были буржуями, октябрятами, коммунистами, демократами? И может статься, никому из них не захочется разбираться, как мы к этому относились или как постепенно прозревали: ведь и мы были слишком категоричны и пристрастны в своих суждениях. Так вспомним же призыв Погодина: «Пусть дух его носится в России! Пусть он останется навсегда идеалом русского писателя, русского гражданина, русского человека».